Семицветная ручка

Рассказ

Серебристое январское солнце, с утра еще подмигивающее редкими лучами, к двум часам дня окончательно затопили серые липкие тучи. Я шел из школы, задрав вверх голову и рискуя каждую секунду оступиться и в буквальном смысле ударить лицом в непролазную грязь, и видел в застиранной фланели неба свою мечту – шикарную семицветную ручку. Ручка эта была красная и толстенькая – как маленький сомик – и имела семь (о боже!) неповторимых удивительных цветов: черный, синий, красный, фиолетовый, зеленый, голубой и розовый. Я мечтал обо всех цветах, но более о всего о голубом и розовом – обладание этими чернилами означало бы вход мой в буржуйскую роскошь. Школьный пролетариат имел доступ к скучным, мещанским цветам: синему, красному и зеленому. Черный был в обиходе только у девочек старших классов, которые тушью разрисовывали плакаты к праздникам. Каждый год одни и те же. Новый Год – плакат с надписью и девочкой, украшающей уже разукрашенную елку. Восьмое марта – плакат с надписью и девочкой с букетом мимоз. Навруз – плакат с надписью и девочкой, помешивающей в котле сумаляк*. Надпись черная, девочка с косичками и разноцветная. С тех пор черный для меня цвет бюрократии.
Я хлюпал по расползающемуся под ногами темному снегу и мечтал о ручке. Я представлял, как небрежно держу ее двумя пальцами, как задумчиво грызу ее верхушку, как деловито меняю цвета. Как пишу диктант синей пастой, а подчеркиваю – тут у меня почти текла слюна – розовой. Сапоги мои давно промокли – еще бы, задумавшись, я не пропустил ни одной лужи – вода впилась в шерстяные носки и вместе с шерстью прилипла к ногам. С деревьев падали капли – в нашем климате снег надолго не задерживается – дорога домой превратилась в отвратительную холодную и мокрую кашу со следами ног и шин автомобилей – небо спустилось на землю молочно-грифельным воздухом – уныло таращились серыми окнами дома – а я шел и не видел перед собой ничего, кроме по-летнему красной ручки.
Как водится, путь к мечте не бывает без препятствий. Ручку нельзя было купить – во-первых, у нас ее еще не продавали, а во-вторых, если бы и продавали, она бы стоила несусветных денег. В магазинах предлагались только трехцветные – скучные, с казенными цветами – и даже они стоили слишком дорого. Так дорого, что мать никогда бы мне такую ручку не купила. Что уж говорить о красной… Стоит ли удивляться, что единственная на весь город (я почему-то в этом был уверен) семицветная ручка была у самой богатой девочки в моем классе. У девочки Маши. Маша была нервной и избалованной – жила с бабушкой, родители занимались торговлей где-то в России. Моя мама говорила, что Машу жалко, потому что у нее нет рядом отца с матерью, а я отчаянно Маше завидовал. Модный ранец – розовый, с Сейлормун. Огромный пенал в сердечках, в который помещались ручки, линейки, стирательная резинка и восемнадцать фломастеров. Свежие котлеты с нежным пюре в диковинных стеклянных контейнерах. Шоколадные конфеты в золотистой обертке. Бирюзовая шубка и белоснежная шапочка. А главное – ручка. На переменах я ходил осторожными кругами вокруг парты Маши – пытался краем глаза схватить ручку, мирно лежащую в пенале, норовил пройти мимо, когда никого не было в классе, и ненароком коснуться ее темно-красной прохладной глади, содрогался от желания схватить ее и никогда больше из рук не выпускать. Не брал, конечно. И не просил Машу дать ручку посмотреть, как другие дети. Я – боялся. И Маши, и насмешек одноклассников, и презрения учительницы. В классе я был одним из самых бедных. Мать моя была портниха. К середине девяностых ее профессия стала никому не нужна: на рынках появились вещи из Китая – красивые, яркие, недорогие. Шить стало дорого и немодно. Отца у меня не было с рождения. Где он и что с ним – я почему-то у матери спросить не решался. Мать шила мне рубашки из отрезов со стариковским рисунком – белый фон, а на нем жирные синие полосы, — покупала одни джинсы на сезон и ежедневно складывала в рюкзак на обед перловую кашу в банку из-под маргарина «Рама». Эта перловая каша была моим стыдом и наказанием. Остальные дети обедали в столовой – кормили там ужасно, но все равно считалось, что это «круче», чем приносить обеды из дома. Конечно, некоторые обеды были исключением и предметом для зависти, например, уже упомянутые котлеты. От меня с моей перловкой отворачивались и кривили лицо. Девочки не хотели сидеть со мной за одной партой, говорили, что я воняю. Я не помню, вонял я или нет. Может, и правда, вонял. А может, дети, как животные, резко чувствуют особь, отличающуюся от них и сразу, на всякий случай, атакуют эту особь, пытаясь свести таким образом контакт до минимума.
Однако все это были лишь прелюдии: и шутки, и смешки, и толчки словно невзначай, и отказы играть со мной в футбол, и нежелание вставать со мной в пару, когда стройной шеренгой нас гнали в актовый зал, и отсутствие ролей в новогодних спектаклях. Или такие роли, от которых повеситься хотелось. Например, роль кочана капусты – мама тогда нарядила меня в костюм, отдаленно напоминающий женское бальное платье. Еще была роль медведя, которого атакуют пещерные люди и забивают копьями. Окончательное же мое падение в глазах класса, навеки отрезавшее меня от возможности попросить подержать ручку, произошло после одного случая – удивительно незначительного, если о нем задуматься, но навсегда уничтожившего меня в глазах одноклассников и учительницы. Я решил перекусить на большой перемене. Лет до тринадцати мне постоянно, невыносимо хотелось есть – рос, видимо. Я достал свою темно-желтую баночку из-под «Рамы», доверху набитую перловкой и, облизываясь и ссутулившись над партой – чтобы не видели, как я ем кашу, — принялся банку открывать. Я тянул на себя пластмассовую крышку, она не поддавалась, я потянул сильнее, еще – и тут случилась катастрофа – крышка резко отскочила от краев банки, банка вылетела из моих рук и перловка выстрелила из нее белым дождем – мой обед рассыпался по парте, по полу, по волосам сидевшей впереди меня девочки-отличницы. Несколько секунд я сидел оцепеневший – пытался осознать, что мне до вечера ходить голодным. Отличница визжала, обзываясь на меня. По лицу ее катились слезы. Мне ее действительно было жаль – противно, наверное, чувствовать на волосах крошки каши. Одноклассники подбежали, сгрудились вокруг нас и переговаривались. Учительница поднялась из-за своего стола. Подошла. Увидев, что я натворил, сказала: — А ну быстро убери эту гадость, — и увела отличницу умываться. Ее голос вывел меня из ступора, я опустился на пол и начал руками собирать кашу – она была еще теплая, перловые крупинки липли к моим пальцам и не хотели отцепляться, когда я пытался сбросить их в свою коробку. Каша смотрела на меня со всех сторон – свежая, все еще вкусная – и мне так захотелось ее, что я не выдержал и украдкой, пригнувшись к полу еще сильней – будто бы собирая кашу, сунул пальцы с остатками перловки в рот. Мягкий вкус обжег мне рот, а через минуту мои уши обожгли слова: —Смотрите, он кашу с пола ест!
—Как бомж!
—Побирашка!
—Фу!
—Гадость какая! Нищий!
Мальчики улюлюкали, девочки отворачивались. Не поднимая головы, сжавшись от желания уменьшиться до размеров перловой крупинки, я продолжал собирать свою еду. Моя репутация была совершенно погублена, но в тот момент я жалел только о том, что не додумался сложить перловку в коробку и тайком поесть ее позже, по дороге домой. Она была такая вкусная.
Учительнице, конечно, все рассказали. Она поморщилась и с тех пор решила меня не замечать. На уроках не вызывала, тетради проверяла кое-как – мать несколько раз хотела пойти в школу поговорить с ней, но я отговорил – боялся, что учительница расскажет матери о случае с кашей – о том, что я ел ее с пола. Мне казалось, что узнав о моем поступке, мать меня разлюбит и у меня совсем никого не останется. У детей своя логика.
Было одно положительное следствие моего отлучения от общества: мне теперь никто не мешал мечтать о ручке. Для одноклассников я стал невидимым. Даже другие патологические неудачники сторонились меня. И дело, конечно, было не только в моей бедности, полосатых рубашках и перловке – хотя это, конечно, все были факторы тоже важные. Дети чувствовали, что я другой. И чем взрослее мы становились, тем острее они осознавали мою непохожесть. В детском саду нет никакой разницы между мальчиком толстым, мальчиком со смешной фамилией и мальчиком необъяснимо странным. Смеются над всеми одинаково. В школе уже иначе. Толстый мальчик начинает дружить с мальчиком со смешной фамилией, раз их двое – они сила, их частично признают одноклассники. Но странного мальчика признать невозможно: он чужой, он не наш. А если странный мальчик вдобавок к этому вечно молчит, ест перловку и носит полосатую рубашку, считайте его школьную судьбу загубленной.
Нельзя сказать, чтобы я сильно страдал от одиночества. Хотелось, конечно, почувствовать, каково это – шептаться на уроках, бегать вместе с кем-то на перемене в туалет, обсуждать девочек (футбол мне обсуждать не хотелось), делить пополам булочку, но вместе с тем… Мне было хорошо в своем коконе – я научился ценить независимость и свободу – и одинокие прогулки из школы домой, когда я всякий раз по-новому глядел на старый маршрут и раз за разом, не уставая, размышлял, кто может жить за окном с оранжевыми занавесками или кто по ночам прячется за гаражом и пишет на нем слово «х*й»; и спокойные, неторопливые обеды дома – я разогревал суп или кашу – укладывал на стол книжку, почему-то особенно много тогда перечитывал милицейские записки Шеина и «Владетеля Баллантрэ», заваривал пакетик с малиновым чаем, счастливо вздыхал и принимался за трапезу с изумительными собеседниками; или мои спокойные послеполуденные часы – после обеда и мытья посуды – я или читал книгу (обычно иную, чем во время обеда – так у меня было заведено), или готовил яд. Обожая детективы и мечтая о ручке, я додумался до того, чтобы отравить Машу – не чтобы я сильно ее ненавидел, нет – скорее, она меня раздражала тем, что перекрывала доступ к ручке. А ручка ждала меня – она хотела, чтобы я взял ее в руки и сложил в нагрудный карман – ближе к сердцу – она просила этого – своей ракетовидной формой, четко выскакивающими стержнями при смене цветов, аккуратной закругленной макушкой. Для яда я придумал рецепт очень простой. Мама вечно стращала меня таблетками: говорила, что, если проглотить не те таблетки или не в том количестве, запросто можно умереть. Я решил натолочь понемногу всех таблеток из аптечки и размешать в уксусе (насчет уксуса мама меня тоже предупредила), а затем, когда смесь настоится, отнести в школу и подлить или подсыпать Маше в обед. Для хранения яда я выбрал пузырек из-под аскорутина – темно-голубой, пластмассовый. Приготовить яд заняло у меня несколько месяцев, потому что мне казалось, что ингредиентов недостаточно – мне надо было, чтобы Маша непременно умерла, я почему-то не видел иного выхода из создавшегося положения вещей – и я продолжал добавлять таблетки и любые найденные в доме жидкости, включая хлоровый отбеливатель, в микстуру. Пузырек прятал за старым сервантом в детской. По ночам я планировал, как попаду в столовую и смогу сесть рядом с Машей – это было действительно тяжело придумать, поскольку денег на обед мне не давали, а сесть с Машей означало маленькую революцию и привлекло бы ко мне внимание, чего я, как будущий преступник, хотел менее всего. Странно, но я совершенно не волновался о том, как спрячу в еде свой яд, похожий на мумие – видимо, думал, что Маша умрет мгновенно, как Марстон* от цианистого калия. Зато я хорошо просчитал, как буду забирать ручку. Когда Маша станет задыхаться и начнется паника, я вскочу и побегу в класс – там никого не будет, все ведь на обеде – схвачу ручку и вернусь обратно в столовую. Я как-то замерил время от класса в столовую – всего полторы минуты без траффика (без детей). То есть на все про все, включая изъятие ручки из машиного пенала – четыре минуты. Когда же начнут искать ручку – я так был уверен, что после смерти девочки ее будут искать – никто уже не вспомнит, что я пропал на несколько минут. От гордости планом я иногда не спал целыми ночами.
Пробраться в столовую и сесть рядом с Машей мне так и не пришлось. Зато выпал случай ручку украсть. Странно, но до самого момента кражи мне никогда эта возможность в голову не приходила. Я придумывал дикие сценарии, но не мог додуматься до элементарного воровства.
Это случилось в мае. Близились летние каникулы, мы готовились к ежегодным экзаменам, на которых нас проверяли на скорость чтения и красоту почерка, мучились от жары в душных классах, завистливо поглядывали на ветки цветущих вишен – усыпанные бело-розовыми, молочными цветами те беззаботно стучались в окна и кивали нам. Иногда учителя разрешали открыть окно и счастливчики, сидевшие у окна, могли дотянуться до вишни и сорвать для себя кусочек весны. Я обмахивался тетрадкой с задней парты третьего ряда – и мечтал: о лете, книжках и, конечно, о ручке.
В тот день было совсем жарко и мы сидели осоловевшие от духоты. Клонило в сон. Все, включая учительницу, не могли дождаться звонка на перемену и вырваться из газовой камеры класса хотя бы на десять минут. Я украдкой глядел на парту Маши: ручка, вынутая из гнездышка в пенале, небрежно лежала возле него. Бока ее ярко горели красным на солнце – призывно и маняще – я любовался на мою красавицу – облизывался – и тут произошло то, о чем я и мечтать не мог. Маша задремала, учительница заметила это и резко ее окликнула. Девочку вырвали из сна, она резко вздрогнула, дернула руками, задела пенал, тетради, карандаши, а главное, ручку – и все это сдвинулось к краю, а секундой позже с грохотом упало на пол. Перед моими глазами медленно, не спеша – обман зрения, конечно, — летела ручка. Я кинулся подхватить ее, чтобы она не ударилась о жесткий дощатый пол, но удержался – мне нельзя было выдавать свои чувства. Летели пенал, тетради, карандаши, вскрикнула Маша, повскакивали дети – а ручка во всем этом хаосе приземлилась – благополучно! – не треснула, не раскололась – и, словно слушаясь моего взгляда, закатилась под металлическую трубку парты, связывающую стол со стулом – расстояние между трубкой и полом было небольшим, но ручка как-то умудрилась втесаться в это расстояние и схорониться в нем. Если не приглядываться, увидеть ее было практически невозможно. Все бросились помогать Маше собрать вещи с пола, она начала громко рыдать – она часто плакала по поводу и без – я тоже подскочил к ее парте, делая вид, что хочу помочь, а на самом деле так встал, чтобы загородить своими кроссовками мою красавицу. Я суетился, оглядывался, тряс руками, пока Маша меня не заметила.
—Уйди, урод, а, без тебя тошно.
А сама покраснела. Маша думала, из-за того что я вечно пялюсь в ее сторону, будто я в нее влюблен. Конечно, ее это раздражало, но в то же время льстило, конечно. Ведь она так меня унижала, а моя любовь все это выдерживала. Я не пытался разубедить одноклассницу – для меня игры ее воображения служили удобным прикрытием – я мог, не таясь, смотреть на ручку. Уже тогда я понял, что девочки мне не нравятся и не понравятся никогда – они казались глупыми, неестественными и ненужными. То ли дело мужчины… Например, загадочный и злой Баллантрэ – тонколицый, стройный, непонятный – как я радовался его моральным победам над никудышным Генри, насмешками над курицей Алисой, как переживал о его неприкаянности. Я всегда знал, что буду любить мужчин – мне не казалось это ненормальным, нездоровым – возможно, потому что я всегда был один и сознание мое формировали книги, а подобная комбинация оставляет разум человека свободным от предрассудков. Я не говорил никому о своих мыслях – да и кому бы я сказал, со мной никто не разговаривал – но дети, как я уже упоминал, чувствовали инаковость. Несмотря на то, что они верили в мою глупую увлеченность Машей, первые подозрения появились – вероятно, мои взгляды на мальчиков, бегающих в трусах по полю, выдавали меня – и выражались в глубоком инстинктивном презрении. Тогда мне это казалось неважным – просто не было нужды в признании меня и моей личности. Позже я, конечно, в полной мере осознал всю сложность моего положения – все подтеки и трещины жизни, возникшие из-за него: слезы матери и взгляды окружающих – бранные слова и нескрываемая брезгливость – глубокое одиночество и, куда без этого – неудачи в любви.
Едва Маша и остальные успели собрать ее вещи с пола, как прозвенел звонок. Все дернулись с места, как лошади на скачках после сигнального выстрела. Маша тяжелым шагом загалопировала в столовую за булкой – она была девочка высокая, полноватая и поесть любила. Я остался один. Я очень рисковал – любой из одноклассников мог вернуться в любую минуту: или деньги забыл, или яблоко в ранце. Громко взглатывая от страха воздух, я снова подошел к Машиной парте, сердце мое стучало и подавало рвотные сигналы – так и хотело выброситься из горла – руки покрылись липким потом; оглядываясь и умирая от страха перед позорным разоблачением, я резко нагнулся и схватил ручку из-под трубки. Метнулся к своей парте. Судорожно сунул ручку на дно ранца, за банку с перловкой. Пальцы тряслись, я облизывал пересохшие губы и уже начал бояться: что меня кто-то видел из-за неплотно прикрытой двери, что меня видели в окно, что будут обыскивать мой ранец, что моя мать побелеет, когда ей скажут правду о ее сыне. Меня знобило; чтобы успокоить пальцы, я принялся рисовать загогулины на последней странице тетради. Перемена казалась бесконечной. Я жаждал начала урока, хотел людей – несмотря на то, что боялся их как никогда, — хотел звонка с последнего урока и дороги домой. Дома тепло и безопасно – мечтал я – дома я спрячу ручку и никто не докажет, что я ее украл.
Не помню, как кончился тот учебный день. Помню – было плохо. Дорогу домой тоже припоминаю с трудом. В тот день я ничего не замечал – мне было не до этого, необходимо было спрятать себя и ручку.
Дома я достал ручку. Впервые она по-настоящему была в моих руках. Она покоилась у меня в ладони – принимала тепло моих пальцев – нежилась в них, гордо поблескивая новизной – Маша почти никогда ею не писала – экономила до лучших времен. До меня, усмехнулся я. Разглядывая свое сокровище, я продолжал оглядываться по сторонам, будто и дома меня могли поймать с поличным. Пропажу ручки Маша, конечно, заметила. Назавтра были допросы, перешептывания, разъяренная бабушка. Я дрожал как ноябрьский лист. Ручку, ясное дело, не нашли, а под подозрением остались все мы и уборщица. Спустя неделю у Маши была уже новая ручка – теперь с двенадцатью цветами. Она была еще больше, еще ярче моей красненькой, но симпатий у меня не вызывала – неродная была, что ли. Первое время я страшно боялся разоблачения и каждый день ожидал ареста. Постепенно успокоился: Маша была занята новыми канцелярскими принадлежностями и булками, остальные о краже давно забыли. Смотреть в сторону Маши и ее парты я перестал. На переменах ел свою перловку и думал, что я сегодня буду писать своей ручкой. Вспоминая это время, кажется, что оно было – счастьем. У меня была ручка, у меня были мысли, у меня были книги – что еще надо человеку?
Прошло больше трех недель после кражи, прежде чем я решился написать первое слово украденным сокровищем. Я боялся использовать ручку при выполнении домашних заданий – даже стандартными цветами – а вдруг Маша решит открыть мою тетрадь и мистически узнает пасту? Я решил писать ручкой только в своем дневнике. Писал я много – в основном, о книгах – кого я в них особенно люблю. Еще о том, кого из одноклассников хочу отравить (Маша мне была уже неинтересна, а вот идея с убийством – да), позже – о мальчиках из школы, которые мне нравились. Перед тем как начать запись, я обычно долго вертел ручку в пальцах – писать ею было, если честно, неудобно, уж очень она была толстенькая. Пальцы после одной-двух страниц начинали болеть. Но я не отступал и пользовался своей сбывшейся мечтой – спрятать ее и не вспоминать было бы преступлением после всего, что я за нее перестрадал. Родным предметом ручка не стала. Слишком она была для меня красивая, слишком несбыточная, слишком чужая. Я чувствовал свою ущербность, держа ее в руках – в моих обгрызанных красных пальцах ручка выглядела как заморская птичка, попавшая в замызганный курятник. И сколько я ни пытался убедить себя, что достоин ручки так же, как любой другой – в глубине души осадком лежала горечь несоответствия. Ручка словно надменно смеялась надо мной, сжатая в моей ладони и причиняющая мне боль, – вот, казалось, говорила она, сверкая пурпуром – измучив собой мои пальцы – хотел меня, красавицу, получай. И я смотрел на нее с упоением и понимал, что моей она никогда не будет – я не умею обуздать мечту и пользовать ее по своему усмотрению – нет, это мечта моя терзает меня и держит в повиновении. Потому что рожден я был не для мечты, не для счастливого обладания, а для унизительного ожидания и наслаждения украдкой. Для коротких моментов радости. Для постоянного мучительного страха их потерять. Через пару лет закончились чернила – как ни странно, именно те, что были самые скучные – черные, синие, зеленые – голубые и розовые были почти нетронуты – я не решался ими писать. Да и плохо их видно на бумаге. Я почти перестал вести дневник – вдруг мать обнаружит – и ручку стало негде использовать. Я ее спрятал, а потом и вовсе о ней забыл – нашел при переезде в двадцать лет и она показалась мне старой, тусклой, скучной.
Чувство вины и стыда за воровство, конечно, тяготило долгие годы. Я до сих пор никому в этом поступке не признался – даже маме, даже партнеру. Эта ручка – моя тайная страсть – как, например, первый в жизни сеанс онанизма – страсть запретная и сладкая – неловкая и робкая – зачатки счастья, в которых не признаешься никому и уносишь с собой в смерть. Несмотря на стыд, я не жалею, что украл ручку – в конце концов, она принесла мне столько счастья, да и Маша не пострадала – еще лучше ручку отхватила. Странное это чувство – и боязно, и сладко – и невыносимо, и прекрасно. Сладкая неповторимая мечта – моя ручка – кроваво-красная – как любовь, бесстыдно зовущая – как любовь, непереносимо нужная – как любовь.
В моей жизни было несколько страстей, и очень часто – помимо моей воли – меня охватывало смятение – оно проникало в меня пронырливо, незаметно – будто снова я что-то своровал – нечто запретное – украл поцелуй, украл ласку – украл потенциального жениха у какой-то девицы – потенциальных внуков у глупой, но любящей матери – спокойные и несчастливые ночи у Него. Понимал, что дело, собственно, не во мне, а в устройстве мира, из которого я оказался ненароком вырезан – и я не хотел обращать на это внимание, но люди хотели – этот мир не по мою душу, так же как ручка была не по мое детство и все-таки, и все-таки… Я не мог запретить себе ни тогда, ни сейчас малый кусочек желанного – я ведь так мечтал о нем во время долгих прогулок от школы домой, длинными ночами, одинокими обедами – оно причитается мне так же, как любому – куцый кусок январского неба, хлюпающая вода в промокших ботинках, отяжелевшая от цветов вишневая ветка, развернутая книга на обеденном столе рядом с дымящейся тарелкой, чье-то лицо в окне за оранжевой занавеской, пол в абсурдных узорах еще теплых жемчужин, рубашка в синюю полоску, коробочка с застывшим ядом за сервантом – у каждого есть все это, но в своей вариации и каждый мечтает о своей темно-красной ручке – а получив ее, мучается – муками совести ли, радости – мучается, но пишет ею – меняя чернила – дневник своей жизни – с перерывами, с отступлениями, со слезами – но только ею – и в каждой строчке бьется ее дыхание – неровное и частое, угасающее и холодеющее со временем – но все же дыхание – смятый шепот усталой мечты.


Примечания:
Сумаляк* – национальное узбекское блюдо из пророщенных зерен пшеницы; по традиции готовится на Навруз – праздник нового года по солнечному календарю у тюркских народов.
Тони Марстон* – герой романа «Десять негритят» Агаты Кристи. По сюжету романа умирает от отравления цианистым калием.

О человеколюбии. Мысли о наболевшем.

О человеколюбии. Мысли о наболевшем.

Я верю в относительное равенство всех людей на земле – ну, не в то, что все одинаково умны, талантливы, красивы и так далее, а в то, что каждый, независимо от способностей имеет право на жизнь, образование, базовую медицинскую помощь. И, исходя из аксиоматичности этого права, я пытаюсь развивать в себе милосердие и человеколюбие по отношению к тем людям, группам людей, чьи права когда-то были попраны и чье развитие из-за этого в культурном смысле, как бы это аккуратнее сказать, задержалось. Я пытаюсь объяснить себе, что стоит дать только шанс и все выправится, все будет хорошо. Тяжело дается мне это отношение. Да что там тяжело, практически невозможно.

Чтобы объяснить на примере о чем я говорю, возьму в пример своих соседей. Я живу в Вашингтоне, на Капитолийском Холме. До 1960х годов прошлого века это было относительно благополучное место: здесь жили семьи, здесь были школы, был красивый старый город с изумительными викторианскими особняками. В 1960х годах, с приходом Движения за Гражданские Права под лидерством Мартина Лютера Кинга все кардинально изменилось. Начались восстания местных афроамериканцев, которые закончились тем, что белое население в практически полном составе выехало из города и поселилось в пригороде – в соседних Вирджинии и Мэриленде. Черное население проживало в Вашингтоне в абсолютном большинстве до примерно конца 1990х. За эти тридцать лет город, скажем честно, лучше не стал: расцветала нищета, преступность, алкоголизм, наркомания и все прочие прелести типичного гетто. Из вашингтонских районов не пострадали (или почти не пострадали) только три: северо-западная часть, Джорджтаун и Палисады. Там жили и живут в основном богатые и добропорядочные люди.
Почему когда черные остались управлять городом, экономика не поднялась, а катастрофически упала – вопрос к социологам и экономистам. Я вдаваться в это не буду, поскольку факторов много, статистики у меня проверенной под рукою нет, а бросать голословные фразы не хочу.
Поэтому я расскажу только о своих впечатлениях и своем опыте жизни в Вашингтоне. В конце девяностых-начале нулевых с приходом нового мэра и поднимающейся экономикой, а также вследствие урбанистического движения, в город снова начали въезжать «белые люди» (естественно, не только белые въезжают, а и китайцы, и черные, и индусы, и русские – под «белыми» неофициально и неполиткорректно именуется масса в основном белых и почти всегда образованных людей. Дома стали хорошеть, палисадники цвести, открылись новые рестораны, появились парки для выгуливания собачек, цены на недвижимость взлетели (и продолжают взлетать). Из-за взлета цен выросли налоги на землю, поэтому естественным путем черное население (здесь в основном с очень низким доходом или совсем без него) стало из города выезжать. Выгодно продают свои дома и переезжают обычно в Хайатсвилл (это черный пригород). К примеру, теперь в нашем блоке только одним домом владеют афроамериканцы.

Однако все еще есть неблагополучные районы, причем в поразительной близости от районов хороших и причина этих районов вот в чем: в так называемых «проектных» домах. Лет 20 назад государству пришла в голову идиотическая мысль: собрать все неблагополучные семьи в многоквартирных огороженных домах – и таким образом помочь им с жильем, дать возможность иметь свое собственное сообщество и, я думаю, обеспечить себе более легкое регулирование неблагополучных граждан. Что получилось? Получилась естественная сегрегация черных от белых, что на самом деле неправильно и отвратительно. В этих «проектах» люди действительно живут в собственном обществе, но это есть общество тунеядцев, наркоманов, торговцев наркотиками, вечно беременных девочек и женщин, инвалидов (что-то когда-то отстрелили) и бывших заключенных. Что можно получить и выучить в такой обстановке? Как? Я считаю, что вырасти добропорядочному человек там практически невероятно, и не его эта вина, а вина его изоляции, его нахождения в подобной окружающей среде. Я часто говорю о том, что если белого ребенка закинуть в этот «проект», из него вырастет бездельник и хулиган ничуть не хуже самого коренного обитателя «проекта». Мы пожинаем плоды «проектов» ежедневно: раньше почти регулярно крали посылки с крыльца, скамейки и столик на заднем дворе прикованы к забору цепями, наши машины вскрывали и обворовывали три раза (в последний раз мы даже в полицию не стали обращаться), за последние несколько месяцев были два случая жестокого нападения на мирных жителей, одно из них закончилось комой пострадавшего (дело Томаса Маслина), из которой он до сих пор не вышел. Я купила всей своей семье баллончики с перцем, для машины собираемся строить отдельный забор, я прошу мужа поставить камеру на крыльце. Даже собственной станцией метро по вечерам больше не пользуюсь: а вдруг вот так же, как кого-то другого, ради кошелька с 20ю долларами меня изобьют бейсбольной битой и оставят валяться на улице, истекая кровью.
Когда утром едем на работу, мы проезжаем мимо «проектов», где я вижу группами молодых, здоровых как кони бездельников – они сидят так в 10 утра, будут так же сидеть в 7 вечера – они не хотят работать, не хотят учиться (хотя все это для них практически без исключений бесплатно). Они ничего не хотят, кроме как сидеть, слушать музыку, а ночью вскрывать мою машину и избивать за несколько долларов прохожих. Я смотрю на них каждый день, каждый месяц, каждый год и чувствую, как внутри меня поднимаются раздражение и отвращение – я пытаюсь понять тунеядство и паразитирование, но не могу. Я пытаюсь пожалеть их – и получается все меньше и меньше. Я вспоминаю, как каждое воскресенье они собираются при полном параде в своих церквях и снова вспоминаю все случаи насилия и разбоя – и понимаю, что против своей воли, ничего, кроме неприязни и нежелания этих людей рядом с собой видеть, больше не испытываю.
Я осознаю, что государство должно больше помогать, должно создать новые социальные программы, и что мы наверно тоже что-то должны для них сделать. Хотя что и почему? Лично я никого не угнетала, моих предков Сталин практически истребил в 1945м, я приехала в Америку одна и не провела ни одного года не учась или не работая. Я согласна всю жизнь платить налоги на закупание продуктовых талонов для «проектных» и оплачивание родов для их детей, рожденных от наркоманов и алкоголиков. Я согласна на все это, но навсегда у меня останется теперь неправильная, ненужная и неизбывная предвзятость против этих моих ближних – я буду с ней бороться, но каждый раз, когда попытаюсь думать хорошее, перед моими глазами будут вставать только негативные образы: группы наглых молодых мужчин со спущенными до трусов штанами во дворах и на улицах, разбитое стекло машины, банка с пожертвованиями семье Томаса Маслина. Я боюсь этих людей, физически боюсь, я их обхожу, я стараюсь никогда с ними не сталкиваться, так как же я когда-либо смогу заставить себя их полюбить? Но если я не люблю этих людей, значит ли это, что к другим отношусь хорошо только условно? Что стоит им натворить что-то, как мое доброе отношение к ним испарится? Или моя неприязнь нормальна и объяснима? Тогда что такое человеколюбие? Что такое милосердие? Нужны ли эти абстракции вообще? Зачем, если по дефиниции они заранее обречены на провал? Не знаю, не знаю, не знаю.

О любимых книгах

Я очень люблю читать блоги, где рекомендуют книги. Решила, что пришло время и мне поделиться тем, что поразило/понравилось/легло на душу. Этот пост будет о прозе. В следующем расскажу о том, что мне нравится из поэзии. Буду рада, если мои наводки будут кому-нибудь полезны.

Первый список представляет книги, которые я годами читаю и перечитываю. Нумерация условна: если книга стоит под номером один отнюдь не значит, что я люблю ее больше, чем ту, что под номером десять:

1. «Сага о Форсайтах» Джона Голсуорси; эпическое полотно, отображающее викторианскую и послевоенную (имеется в виду Первая Мировая Война) Англию; написано в абсолютно безупречном стиле. Каждую страницу можно смаковать, здесь вы не найдете непродуманных предложений, проблем с синтаксисом и сырых диалогов. Книга совершенна.

2. «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова; две параллельные линии, но какие! Я очень люблю этот роман за линию Иешуа. Рассказ о нем изменил мое отношение к людям.

3. Рассказы и «Театр» Сомерсета Моэма; Моэма называют иногда писателем для изучения английского языка и ругают за склонность к афористичности. А мне кажется, он Мастер Стиля, Мастер яркой, четкой, краткой и объемной речи.

4. Детективы Агаты Кристи. Детективы не перечитываются, но истории про Эркюля Пуаро и Мисс Марпл — это же просто наслаждение. Тем, кому нравится Кристи, я бы очень рекомендовала посмотреть сериалы про Мисс Марпл и Пуаро, снятые ВВС.

5. «Жерминаль» Эмиля Золя; книга о тех, кто глуп, беспомощен и во всех отношениях унижен. После этой книги я поверила в социализм.

6. Рассказы, письма и некоторые повести Антона Павловича Чехова, а именно: «Рассказ неизвестного человека», «Палата №6», «Скучная история» и «Драма на охоте». Про Чехова даже объяснять ничего не стану: о нем не надо говорить, его надо читать.

7. «Госпожа Бовари» Гюстава Флобера; еще один пример полной гармонии между формой и содержанием.

8. «Гордость и предубеждение» и «Эмма» Джейн Остин; изящные и в лучшем смысле этого слова женские книги, написанные женщиной незаурядно острого, так называемого «мужского» ума.

9. «На восток от Эдема» Джона Стейнбека; книга о любви и ненависти в самых их разных проявлениях.

10. «Защита Лужина» и «Отчаяние» Владимира Набокова; Набоков гениален, его тяжело читать и тяжело воспринимать — сгибаешься под гнетом его гения, но зато какая радость прикоснуться к тому, что для полного осознавания едва ли доступно.

11. «Ярмарка тщеславия» Уильяма Теккерея; ну, что тут сказать — это настольная книга любого, кто любит и ценит блестящий сарказм.

А вот список книг, которые я прочла не так давно (то есть еще помню, о чем они!) и которые мне просто понравились и/или показались интересными:

1. «Жизнь Пи» и «Беатриче и Вергилий» Янна Мартеля.
2. «Граф Монте-Кристо» Александра Дюма
3. «Похороните меня за плинтусом» Павла Санаева
4. «Сестра Керри», «Американская трагедия» и трилогия о финансисте («Финансист», «Титан», «Гений») Теодора Драйзера
5. Пьесы Оскара Уайлда
6. «Милый друг» и «Жизнь» Ги де Мопассана
7. «Грязь на снегу» Жоржа Сименона
8. «Географ глобус пропил» Алексея Иванова
9. «Богач, бедняк» Ирвина Шоу
10. «История кавалера де Грие и Манон Леско» Антуана-Франсуа д’Экзиль Прево
11. «Багровый лепесток и белый» Мишеля Файбера

Ну, пока все! Как вспомню еще что интересное или прочитаю, обязательно поделюсь. Приятного чтения!

О старых записях

Перечитываю свои старые записи в ЖЖ. Невероятное нагромождение глупости, сентиментальности, заносчивости, плаксивости и расхожих фраз, вроде «она была красива и недоступна» и «у нее была стройная фигура и незабываемые глаза». Передергивает от собственных опусов пяти- и семилетней давности. И как это кто-то читал и даже нахваливал? Почему мне никто не сказал правду? Надеюсь, что с того времени я хотя бы частично эволюционировала, потому что если этого не произошло, мне стоит прямо сейчас совершить самоубийство, написав в прощальной записке «ухожу, не выдержав гнетущей гулкости своего пустого мозга».

О ненависти

Вчера закончила замечательный детективный роман Роберта Уилсона «Севильский слепец». Получила огромное удовольствие от чтения: роман написан на пять с плюсом. Язык достаточно сложный: хорошо переданы эмоции и ощущения героев, диалоги прорисованы тщательно, внутренние монологи впечатляющи. Несколько смутил накал страстей – поистине испанский, безудержный, мелодраматичный, со всеми подобающими атрибутами: ферией, кровяной колбасой, горячими женщинами, фламенко на улице и, конечно, корридой. Сюжет был захватывающий, хотя и переполненный убийствами, извращениями, тайнами и головоломками.

Книга хороша, но не ее литературные качества заставили меня взяться за эту запись. Меня зацепила центральная в романе тема долголетней непроходящей ненависти и психологических отклонений, вызванных ею. Если напрячь память, то как много книг, посвященных изучению ненависти, можем мы вспомнить? Я немного. А ведь ненависть – чувство, не менее сильное, чем любовь. Мы ненавидим годами, копим и культивируем упрямые обиды, мстительно поддерживаем в них огонь, раздувая его мелкими ядовитыми воспоминаниями. Ненависть, в отличие от любви, гораздо более ярка и многогранна. Есть всего 5 основных видов любви: любовь родственников (матери к сыну, внука к бабушке), любовь друзей, любовь эротическая, любовь-поклонение (к богу, к творчеству, к природе) и любовь-привычка (муж с женой после 40 лет в браке, соседи, коллеги). А сколько есть видов ненависти! Сколько для нее фундаментов! Ревность, зависть, разочарование, неудовлетворенность (сексуальная, статусная), физические страдания, месть, все виды насилия, религия, шовинизм, национализм – список можно продолжать до бесконечности. Мы избегаем говорить о ненависти, словно боимся самого слова, силы, заключенной в его фонетике и контексте. Мы делаем вид, что ненависть – нечто вроде болезни, от которой можно излечиться, а в крайнем случае, запереть страдающих ею под замок. Мы отрекаемся от ненависти, потому что стыдимся в ней признаться и разобраться, почему, собственно, она в нас родилась. В результате все тихо и яростно годами ненавидят своих родителей, более удачливых друзей, «пиндосов», таджиков на стройке, старуху-соседку с пятого этажа, писающих бомжей и политиков.

Думая о ненависти и переживая ее в себе, я пришла к выводу, что ненависть – на самом деле вполне нормальное чувство, которое свойственно всем без исключения людям, даже тем, кто изо всех сил ее от себя отгоняет. Ненависть, особенно конкретизированная и обоснованная, естественна едва ли не более, чем любовь, потому что она в большинстве случаев спровоцирована инстинктами: например, самосохранения или собственничества. Если родители годами эмоционально и/или физически годами измываются над своими детьми, то со стороны детей совершенно естественно этих родителей ненавидеть и спокойно желать им смерти. Неестественно их любить. Потому что не за что. Так же естественно ненавидеть, к примеру, своего гнусного коллегу, если тот в последние двадцать лет регулярно пил тебе кровь и тратил твою жизнь на выполнение бессмысленной и тяжелой работы.

Бессмысленно заставить себя принять и полюбить того, кто долгие годы был неизменно тебе противен. Так же бессмысленно ненавидеть его открыто. Возможно, оптимальное решение в том, чтобы признать свою ненависть, понять ее и попытаться обратить ее в равнодушие. Терпеть не можешь свою троюродную тетку? Ну, так просто не общайся с ней, не звони, потому что «так принято». Сэкономишь время и нервы. Не перевариваешь начальника? Поменяй работу. Хочется убить соседку-стукачку? Подумай о том, что она одинока, уродлива, истерична и несчастна, и пожалей ее, как жалеют умалишенных. Ненависть требует невероятных энергетических затрат и отрицательно влияет на эмоциональное состояние ненавидящего. Жизнь же одна и после нее ничего нет, что бы там не говорили верующие, поэтому лучше потратить ее на любовь к тем, кто того заслуживает, интерес к тем, кто того стоит, уважение к тому, кем восхищаешься и равнодушие ко всем остальным.